...будущее не вернуть...
...Москва ничему не верит,
Москва никого не простит...
Человек, которого я долгое время считала своей первой любовью, был сыном маститого питерского протоиерея.
Это был простой классический расклад: он - сын настоятеля, я - прихожанка в наглухо повязанном платке и с косой до задницы. Он был старше, под его чутким руководством я узнала, что такое курить, пить водку, целоваться. В принципе, он не лишил меня невинности лишь по той простой причине, что в последнюю минуту - ну, не в самую последнюю, конечно, но где-то поблизости, в последние минут двадцать, так скажем - у него проснулась порядочность, а у меня - уже пости оскорбленное, но все еще сохраненное девичье целомудрие и вапще.
Это все было в какой-то далекой, просто позапрошлой жизни. В той жизни, когда я цитировала Гоголя страницами наизусть, могла вести бесконечные споры о том, как нам обустроить Россию и спасти ее монархией, пела на клиросе, не была отравлена во многом показным цинизмом - в общем, представляла из себя ту самую типичную мечту типичного русского империалиста. Когда солнце все время светило ярко и радостно, все темные платки казались светлыми, евреи были самыми страшными врагами, а деревья - большими.
К чему я это?
Ах, да.
"Большая Ордын..." Тьфу ты, "Ура!" Сергея Шаргунова.
Если бы я писала о Москве - я писала бы так. Потому что у меня - было всё это. И не это - тоже было.
Но я пишу о Питере.
А это - другое.
Здесь нет того надрыва, с которым мальчик из кланово-хорошей семьи пускается во все тяжкие - он либо пускается, не рефлексируя по этому поводу, либо рефлексирует, но совершенно на другие темы, оставляя подобные отступления от с детства принятых норм поведения где-то за кадром, стараясь не замечать их и зная, что - все равно! - вернется.
Если успеет. Москва же - успеет всегда. А потому рефлексирует, захлебываясь в грязной луже собственных переживаний и выдаленных слез, хотя грязь наносная - чтобы самому от себя, как можно старательнее замазать тот настоящий образ, который все равно каждое утро маячит в зеркале.
Питер же - просто в зеркало не смотрит, забыв о нем, как ненужном рудименте пошлого и греховного быта, живя в котором - не замечаешь его, ибо замечать не желаешь.
Питер греховность свою сознает - как данность.
Москва - упивается, как запретным плодом.
А результат - один.
Папины колени, неясный блик света справа на холсте, темный профиль старшего брата, предсмертное блеяние праздничного барашка на заднем плане.
Все мы вышли.
И все мы там будем.
Если успеем.
Москва никого не простит...
Человек, которого я долгое время считала своей первой любовью, был сыном маститого питерского протоиерея.
Это был простой классический расклад: он - сын настоятеля, я - прихожанка в наглухо повязанном платке и с косой до задницы. Он был старше, под его чутким руководством я узнала, что такое курить, пить водку, целоваться. В принципе, он не лишил меня невинности лишь по той простой причине, что в последнюю минуту - ну, не в самую последнюю, конечно, но где-то поблизости, в последние минут двадцать, так скажем - у него проснулась порядочность, а у меня - уже пости оскорбленное, но все еще сохраненное девичье целомудрие и вапще.
Это все было в какой-то далекой, просто позапрошлой жизни. В той жизни, когда я цитировала Гоголя страницами наизусть, могла вести бесконечные споры о том, как нам обустроить Россию и спасти ее монархией, пела на клиросе, не была отравлена во многом показным цинизмом - в общем, представляла из себя ту самую типичную мечту типичного русского империалиста. Когда солнце все время светило ярко и радостно, все темные платки казались светлыми, евреи были самыми страшными врагами, а деревья - большими.
К чему я это?
Ах, да.
"Большая Ордын..." Тьфу ты, "Ура!" Сергея Шаргунова.
Если бы я писала о Москве - я писала бы так. Потому что у меня - было всё это. И не это - тоже было.
Но я пишу о Питере.
А это - другое.
Здесь нет того надрыва, с которым мальчик из кланово-хорошей семьи пускается во все тяжкие - он либо пускается, не рефлексируя по этому поводу, либо рефлексирует, но совершенно на другие темы, оставляя подобные отступления от с детства принятых норм поведения где-то за кадром, стараясь не замечать их и зная, что - все равно! - вернется.
Если успеет. Москва же - успеет всегда. А потому рефлексирует, захлебываясь в грязной луже собственных переживаний и выдаленных слез, хотя грязь наносная - чтобы самому от себя, как можно старательнее замазать тот настоящий образ, который все равно каждое утро маячит в зеркале.
Питер же - просто в зеркало не смотрит, забыв о нем, как ненужном рудименте пошлого и греховного быта, живя в котором - не замечаешь его, ибо замечать не желаешь.
Питер греховность свою сознает - как данность.
Москва - упивается, как запретным плодом.
А результат - один.
Папины колени, неясный блик света справа на холсте, темный профиль старшего брата, предсмертное блеяние праздничного барашка на заднем плане.
Все мы вышли.
И все мы там будем.
Если успеем.